Они сидели уже на лестнице, теперь сами понимая, что пропали. Они нервно глядели в окно, но в окне не было видно ничего кроме узкого колодца двора дома номер двести пять по Восьмой улице. Над городом нависало безжизненное серое небо. В небе не было ничего кроме ворон.
На кухне сидеть было опасно - слишком тонкие стены, соседи все слышали. Поэтому на кухне они обычно молчали. Сидели за обычным столом, покрытом обычной голубой клеенкой в обычный идиотский голубой квадратик, и обыкновенно молчали. Обычно они зажигали на кухне газ чтобы было хоть немного теплее, поскольку собственного тепла им не хватало. Обычно курили, тушили бесконечные окурки в бесконечных пепельницах, выбрасывали эти пепельницы, делали новые из консервных банок. Пили дешевый горький чай из фарфоровых кружек с нарисованными цветочками. Жгли газ. Молчали. Обычно.
Так проходило время.
Но недавно они начали говорить. Молчать они уже не могли.
Что-то случилось когда Марк пошутил. Это выглядело так дико и нелепо среди общей гнетущей тишины, среди душного страха, что они молча смотрели на него, не в силах понять, что это такое - человек шутит? Действительно? Так непривычно было слышать среди шума автомобилей и гула заводов что-то человеческое. Так же непривычно, как увидеть цветок, пробивший собой дорожное покрытие и цветущим пятном расплывшийся на пыльном асфальтном полотне.
Сами того не замечая, трое друзей начали разговаривать друг с другом...
Сами того не замечая, трое друзей начали разговаривать друг с другом все чаще. Они говорили и говорили. Как вполголоса на улицах, оглядываясь, чтобы их никто не заметил. Говорили о том, что они чувствуют, как они боятся, как бы им хотелось быть самими собой. Как бы им хотелось смыть этот страх с собственной кожи. О том как им все надоело. Они не могли больше терпеть, и теперь они говорили на кухне.
Соседи все слышали, конечно. Когда мало говоришь, слух развивается очень хорошо. Они и сами неплохо слышали, и часто до их слуха доносилось как соседские уши шуршат по дешевым обоям, как дряблые соседские лица напрягаются в попытке уловить каждую букву их разговора. Что уж там, сами дешевые обои на стенах были ушами.
И вот, они сидели на лестничной клетке и понимали, что все кончено. Скоро приедут и за ними. Это случилось когда Ян, сидя на кухне, в сердцах ляпнул чуть громче, чем следовало:
- Мне это все надоело.
Потом, испугавшись, собственного голоса, добавил почти шепотом:
- Вот, я опять боюсь, а я не хочу. Страшно мне до чертиков, не могу ничего поделать. Хочется быть собой, знаешь? Сколько лет назад это было? Пятнадцать? Двадцать?
- Что?
- Ну... когда было нормально. Не как сейчас.
- В смысле - не страшно?
- Да.
- Я не помню.
- И я не помню. И какой сейчас год не помню. И кто я вообще такой - тоже не помню. А хочется вспомнить, ужасно хочется.
Марк, конечно, был согласен с ним, и Инга тоже. Но они об этом молчали. Или шептались в темноте по вечерам, когда были уверены, что подушки и тонкие нестираные одеяла могут заглушить их шепот. Или надеялись на то, что их шепот можно принять за шелест листьев на деревьях. Они никогда не были уверены в том, что остаются одни - даже в одиночестве. Ян продолжал:
- Знаешь, мне кажется, что я никогда не смогу быть чистым. Как будто пропитался всем этим ужасом. Я так не хочу. У меня когда-то давно - вот тогда, сколько-то лет назад, я на восьмом году после переворота перестал уже считать, - у меня был отец. Он был книгочеем и архивариусом, работал в Большом архиве. Учил меня читать и писать. Говорить правильно. У нас дома всегда были книги... Когда после переворота объявили Большое Смирение, он сказал, что не может с этим мириться. Что это не эпоха братства, как заявляли верхи, а эпоха лжи и ужаса, и он не может позволить себе чтобы его дети жили в таком мире. Мне тогда было лет одиннадцать, я не понимал, о чем он говорит, и не понимал, почему он ушел в тот вечер. Только потом понял. Хотя, нет, наверное, это я только сейчас понимаю.
Ян помолчал. Его не перебивали.
- Я помню как мама плакала, кричала, что его там убьют на площади, что умоляла его никуда не ходить, просила его подумать о семье, о детях, хватала его за руки. Он все равно ушел. Сказал, что совесть ему важнее, - Ян вздохнул. - Не знаю, хорошо это или плохо. Он так и не вернулся. Ничего ему не дала эта совесть. Похоронили его, как и всех, неизвестно где...
- Подожди, подожди, - пробормотал Марк, потирая лоб. - Нет, не укладывается... вас же с мамой тоже должны были того... забрать. Раз он пошел тогда на протесты. Как так вышло, что ты жив?
- Он же был архивариусом. Я потом только узнал, от мамы, под большим секретом, незадолго до ее смерти. Он уничтожил все документы о своей семье в Большом архиве в ночь перед протестами. Видимо, знал, что не вернется. Я с тех пор незаконнорожденный... Незаконнорожденный, понимаешь?
В это мгновение они услышали быстрый топот за стеной. Может быть, соседка побежала к телефону, а может быть у нее убежало молоко. Они не знали этого, но знали, что в квартире оставаться уже небезопасно.
И вот, они сидели теперь на лестнице, боясь выйти на улицу - могло оказаться, что за дверью подъезда их ожидает человек в штатском.
- Вам не стоит здесь оставаться, - сказал Ян. - Идите.
- Мы никуда не уйдем, - прошептала Инга. Прошептала просто по привычке.
- Идите уже. Бог с вами.
На лестнице оставаться было тоже небезопасно. Соседские двери были не толще их стен, но в дверях еще находились всевидящие глазки.
- Идем, идем, - поторопил его Марк, - чего ты встал?
Ян не отвечал. Он задумчиво крутил в руках перочинный ножик.
- Идем!
Марк схватил Яна за рукав и потащил его к лестнице. Тот вырвал руку, зло посмотрел на Марка.
- Я не пойду.
- Ты что, с ума сошел?
Ян молчал. Засунул руки в карманы. Марк смотрел на него с недоумением и злостью и вдруг понял.
- Идиот, - прошипел он. - В героя поиграть захотел? Отцовские подвиги вспомнил? Дурак. Сейчас весь город на ушах стоять будет. Нас с Ингой найдут. Что нам делать? Ты о нас подумал, кретин?
- Поэтому я советую вам убегать, - ответил Ян, отвернувшись. - Я уже решил.
- Решил он! Ты посмотри на него, Инга! - Марк уже сорвался на крик, который эхом отдавался в пустом подъезде. Громкий голос звучал дико среди бетона, привыкшего к тишине. - Он думает, что ему это так обойдется! Он у нас герой!
Инга смотрела на Яна испуганно.
- Ян, ты... что ты решил сделать?
Яну было тяжело смотреть на Ингу; он против собственной воли повернул голову и нашел взглядом ее глаза.
- Я решил, что хватит с меня.
На лице Инги был испуг. Испуг и неверие.
- Вы не понимаете, ребят... - Ян зажмурился, потер глаза, пытаясь собраться с мыслями. Собраться с мыслями не получалось. В общем-то, ему и не особо хотелось что-то объяснять сейчас, оправдываться, как будто он был виноват в собственных переменах. Вдалеке взвыли сирены.
- И черт с ним, с этим придурком! Инга, идем! - Марк схватил Ингу за руку и потащил вниз.
Ян смотрел им вслед, пока те не скрылись за лестничным пролетом. Было слышно как внизу заскрипела и хлопнула дверь подъезда. Сирены все приближались, привычный страх наваливался как морок.
Ян не спеша достал папиросу, дунул в мундштук, помял в руках, сунул в рот. Закурил. Вздохнул, тоскливо посмотрел в окно на серое небо, по которому черной дробью плыли вороны. В грязном, замызганном подъездном окошке, слишком маленьком чтобы в него можно было просунуть голову, было видно дерево, черное и голое. Ян слышал сирены, он знал, что те уже в соседнем квартале. Он слышал сирены, и слышал тишину, привыкшую быть в этом подъезде, и как кричала тишина, разрываемая тонким и горячим лезвием полицейских сигналов. Он слышал как соседи суетливо набрасывали цепочки на двери, как проверяли, хорошо ли заперли замки, суетливо шарахались от двери и замирали в ватной тишине одинаковых квартир. Устрицы.
Яну было страшно. Страшно как никогда. Потной рукой он сжимал в кармане перочинный ножик. Ноги были ватными. Ему стоило нечеловеческих усилий заставить их двигаться. Сделал неуверенный шаг, потом другой; тяжело опираясь рукой на грязные перила, он спускался по лестнице. Один раз промахнулся мимо ступеньки и чуть не упал, едва удержавшись на дрожащих ногах. Папироса прилипла к нижней губе, на лбу появилась испарина. Только сейчас он понял, насколько же он боится.
Сирены выли уже оглушительно громко, совсем рядом с домом. Ян стоял у двери подъезда, сердце его гулко билось где-то в животе, майка намокла от пота и прилипла к спине. Он сорвал ее с себя, бросил на пол. Тяжело навалился на дверь.
После темноты подъезда серый дневной свет больно ударил по глазам, но он увидел, как выстроились цепью перед домом темно-зеленые казенные автомобили. Было холодно, ветер пронизывал до костей. Полиция Молчания и какие-то люди в штатском выбегали из автомобилей.
- Эй! - хотел Ян крикнуть им, но его горло пересохло и выдало сдавленный хрип. - Мать вашу, смотрите сюда!
Он и сам не заметил, как в его руке оказался перочинный ножик с перламутровой ручкой. Полиция бежала через весь двор к нему. Он понимал, что времени у него осталось мало, буквально несколько секунд.
Втайне он даже мечтал об этом, как мечтают люди о дурацких и геройских поступках. Его воображение рисовало ему упоительные картины о самопожертвовании, о безымянном его подвиге перед самим собой. Он был уверен, что и Марк, и Инга мечтали о том же самом. Оказывается, быть героем в жизни куда сложнее. Ян плохо соображал от страха, но он заставил себя думать только о том, что он собирается сделать. Ян закусил губу и приложил нож к бедру.
Дальше все происходило как в замедленной съемке: он увидел как двое полицейских остановились и какими-то неестественно медленными движениями потянулись к табельному оружию, еще двое бежали к нему, но уже очень медленно, как будто сквозь туман. Его собственное тело тоже будто продиралось сквозь вязкий кисель, как во сне, когда ты убегаешь от чего-то, но тело становится тяжелым и непослушным, но все же Ян был быстрее. Он напряг все свои силы, резким движением рванул нож наискосок и вверх к плечу. Хлынула тяжелая темно-красная кровь. Невероятная боль пронзала его тело, но он оставался в сознании. Так и должно было быть.
Он бросил на землю нож, с удивлением наблюдая как медленно тот летел вниз. Казалось, что время замерзает на холодном ноябрьском ветру. Он просунул пальцы в края раны и изо всех сил рванул в стороны. Люди в штатском замерли, и очень медленно полицейские поднимали оружие. Ян выворачивал наизнанку свою кожу, раздеваясь, пытаясь скинуть ее как чешую, как старую и грязную одежду, вонючую, пропитанную потом и страхом. Он снимал с себя кожу и чувствовал как уходили сомнения и отчаяние, и ужас последних лет, и боль уходила вместе с ними. Оставалось только непонятное чувство... вины?
Уверенным движением, как грабитель снимает маску, он поддел пальцами кожу на подбородке и рванул вверх, обнажая мясо и белеющие кости; содрал кожу со спины, с ног, оборвал с себя лоскуты кожи там, где они еще свисали с него тряпьем. Он остался перед ними, голый, когда услышал выстрелы. Боли уже не было, он ощущал только сильные толчки, в грудь и в ногу. Он пошатнулся, поскользнулся на собственной коже и упал в лужу крови.
Время очнулось и двинулось вперед со стремительной неумолимой силой. Кто-то кричал. Мимо него пробежали люди в форме, скрывшись в темноте подъезда. Какой-то человек с пистолетом посмотрел на него сверху вниз и два раза выстрелил Яну в голову. Боли по-прежнему не было. Ему казалось, что ему вообще не принадлежит чувство боли, и никогда ему не принадлежало.
Яну стало смешно. В своих далеких дурацких мечтах он надеялся, что это будет выглядеть как-то... красиво? Он мечтал о том, как свободный и светлый, он будет лежать посреди улицы и смотреть в холодное серое небо, на пролетающих ворон, и его душа будет стремиться к ним, к черным птицам, которые унесут его с собой, далеко отсюда, где нет боли и страха. Но этот грязный двор, и дерево это дурацкое плохо увязывались в его голове с собственными представлениями о подвигах. Шевелиться он уже не мог, тело ему не принадлежало. Это было чужое тело; и перед своими глазами он видел только людей в форме и бетонный козырек подъезда. Ему это показалось нелепым и смешным.
И это было такое легкое чувство - снять с себя кожу, на которую налипали все его грехи, грязь, стыд, позор, отвращение, мерзость. Темная пелена застлала его глаза, и он был этому рад. Только несколько пар глаз видели как из двора дома двести пять по Восьмой улице выносили и грузили в спецмашину немое тело под простыней. Город укрывал свинец серого неба, разрезаемого воронами. Несколько пар глаз благодарили тяжелое одеяло над головой, что это не они, и это не их. Человек под простыней улыбался застывшим лицом. Человек под простыней был мертв.